Святая жестокость. — К святому подошел человек, держащий на руках новорожденного младенца. “Что сделать мне с этим дитятей? — спросил он. — Он хил, уродлив, и нет в нем жизни даже на то, чтобы умереть”. “Убей его! — крикнул святой, — и держи потом на руках три дня и три ночи, чтобы запомнить. И никогда не зачнешь ты дитя таким образом, пока не придет тебе время зачать”. — Когда человек услышал это, он ушел, опечаленный, и многие упрекали святого, что он дал такой жестокий совет, что велел человеку убить младенца. — “Не более ли жестоко было бы оставить его в живых?” — спросил святой. Фридрих Ницше, “Веселая наука”, раздел 731 |
Некоторые новые технологии с самого начала нас пугают, и согласие относительно необходимости установить политический контроль над их разработкой и применением возникает сразу. Когда в Аламогордо, Нью-Мехико, летом 1945 года взорвалась первая атомная бомба, никто из свидетелей этого события не мог не понять, какая страшная разрушительная мощь появилась в руках людей. Итак, ядерное оружие с самого начала требовало политического контроля: частным лицам было не разрешено свободно развивать ядерную технологию или ввозить компоненты, необходимые для создания атомных бомб, а со временем государства, подписавшие в 1968 году договор о нераспространении, согласились контролировать международную торговлю ядерными технологиями.
Другие новые технологии оказались куда более мирными, и потому регулируются законодательно намного меньше или не регулируются совсем. Примеры тому — персональные компьютеры и Интернет: эти новые формы информационных технологий (ИТ) сулят в перспективе создание процветания, распространение доступа к информации (а потому и к власти) более демократическим образом и порождают объединения своих пользователей. Тем, кто хочет найти обратную сторону Информационной революции, приходится сильно напрягать зрение, а найти пока удалось только вопросы так называемого “электронного раздела” (digital divide — имеется в виду неравенство доступа к ИТ) и угрозы для частной жизни — ни то, ни другое нельзя назвать потрясением основ справедливости или морали. Вопреки усилиям со стороны наиболее осторожных режимов взять под контроль использование ИТ, эти технологии в последние годы расцветают с минимальным законодательным надзором как внутри государств, так и на международном уровне.
Биотехнологии попадают где-то между двумя этими крайностями. Трансгенные посевы и генная инженерия человека вызывают у людей куда больше беспокойства, чем Интернет и персональные компьютеры. Но биотехнология также обещает многое для здоровья и благополучия человека. Когда ее заранее представляют как средство вылечить ребенка от муковисцидоза или диабета, людям трудно сформулировать причины, почему их тревоги должны встать на пути прогресса. Проше всего было бы возразить против какой-то новой биотехнологии, если бы ее испытание проводилось небрежно или если бы генетически измененные пищевые продукты вызывали опасные аллергические реакции. Однако на самом деле угрозы биотехнологии куда более тонкие, а потому их намного труднее учесть в любых утилитарных расчетах.
Перед лицом проблем, которые ставит перед нами подобная технология, где хорошее и плохое тесно переплетены, на мой взгляд, существует только одно возможное решение: государства должны политически регулировать разработку и применение таких технологий, организовав институты, которые будут различать технологический прогресс, способствующий процветанию человека, и прогресс, составляющий угрозу человеческому достоинству и благополучию. Сначала эти институты должны быть созданы на национальном уровне, а впоследствии — выйти на международный.
Сегодня в обсуждении биотехнологий выделилось два полярных лагеря. Первый — либертарианский, который утверждает, что общество не должно и не в состоянии накладывать ограничения на развитие новых технологий. В этот лагерь входят исследователи, ученые, желающие раздвинуть границы знания, представители биотехнологической промышленности, которые хотят получить выгоды от свободного технологического развития, и — в особенности в США и Великобритании — большая группа, идеологически приверженная сочетанию свободного рынка, дерегулирования и минимального вмешательства правительства в технологии.
Второй лагерь — неоднородная группа, испытывающая моральную тревогу по поводу биотехнологий, которая состоит из людей с религиозными убеждениями, энвиронменталистов, верящих в святость природы, противников новых технологий и людей с левыми убеждениями, которых беспокоит возможное возвращение евгеники. Эта группа, включающая в себя многих — начиная с активистов вроде Джереми Рифкина и заканчивая Католической Церквью, — предлагает запрет на целый ряд новых технологий: от оплодотворения ин витро и исследований стволовых клеток до трансгенных культур и клонирования человека.
Необходимо вывести дискуссию о биотехнологии из этой поляризации. Оба подхода — полное попустительство развитию биотехнологии и попытки широкого запрета различных ее направлений — ошибочны и нереалистичны. Определенные технологии, такие как клонирование человека, заслуживают полного запрета по причинам как внутренним, так и тактическим. Но почти все прочие формы биотехнологии, возникновение которых мы наблюдаем, требуют более дифференцированного подхода в законодательной регламентации. В то время как многие заняты заявлением своих этических позиций “за” и “против” различных технологий, почти никто не рассматривает конкретно, какого рода институты нужны, чтобы позволить обществу контролировать темпы и масштаб развития биотехнологии.
Давно уже прошли времена, когда говорилось, что если миру что нужно, так это более жесткая законодательная регламентация. Регламентация — в частности, международная — не такая вещь, к которой можно призывать легкомысленно. До революции Рейгана — Тэтчер 1980-х годов многие секторы экономики Северной Америки, Европы и Японии были сильно зарегламентированы, и многие еще остаются такими и сегодня. Регламентация влечет за собой разного рода неэффективности и даже патологии, которые сейчас хорошо известны. Например, исследованиями показано, как регулирующие органы государства обретают собственный интерес по усилению своей власти и положения, даже если они заявляют о приверженности интересам общества1. Плохо продуманная законодательная регламентация может неимоверно поднять стоимость экономической деятельности, застопорить новаторство и привести к неверному распределению ресурсов, когда предприятия начинают искать способы уклониться от обременительных норм. В последние лет двадцать был выполнен большой объем инновативной работы на тему альтернатив формальной регламентации со стороны государства — например, саморегулирование предприятий и более гибкие модели создания норм и обеспечения их соблюдения.
Неэффективность любой схемы регулирования — жизненный факт. Мы можем попытаться уменьшить ее, разрабатывая институты с целью упрощения процесса регулирования и повышения его способности реагировать на изменения в технологии и общественных потребностях, но все же есть некоторые проблемы, с которыми можно справиться лишь формальным контролем со стороны государства. Схемы саморегулирования лучше всего работают в ситуациях, когда соответствующая отрасль не порождает много социальных затрат (по терминологии экономистов, негативных экстернальностей), когда решаемые вопросы в основном технические и аполитичные, и когда у самой отрасли есть сильные стимулы за собой следить. Такова ситуация в вопросах установления международных стандартов, координирования движения самолетов и платы за воздушный трафик, испытания изделий и банковских расчетов, и когда-то так было для безопасности пищевых продуктов и медицинских экспериментов.
Но совсем не такова ситуация для современной биотехнологии или для тех видов биомедицинских технологий, которые могут возникнуть в будущем. Хотя научно-исследовательская общественность в прошлом блестяще контролировала себя в таких областях, как эксперименты на людях и безопасность технологии рекомбинантной ДНК, сейчас слишком много пересекается коммерческих интересов и слишком много крутится денег, чтобы саморегулирование продолжало и дальше успешно действовать. У большинства биотехнологических компаний попросту нет стимулов соблюдать многие из тонких этических различий, которые надо будет провести, а это значит, что правительствам придется вступить в дело, чтобы ввести нормы и заставить их соблюдать.
Сегодня многие считают, что биотехнологию не следует брать под контроль и что это практически невозможно. Оба эти вывода, как мы увидим, ошибочны.
Кому решать, будем ли мы контролировать- новую биотехнологию, и если да, то какой именно властью?
В 2001 году во время дебатов в Конгрессе США по вопросу о клонировании людей конгрессмен от штата Огайо Тед Стрикленд настаивал на том, что мы должны руководствоваться наилучшей доступной на данный момент наукой и что “мы не допустим, чтобы на принимаемое нами решение влияли теология, философия или политика”.
Есть многие, кто готов с этим согласиться. Опрос общественного мнения во многих странах показывает, что общественность относится к ученым с гораздо большим уважением, чем к политикам, не говоря уже о теологах или философах. Законодатели, как мы все хорошо знаем, склонны позировать, преувеличивать, вместо аргументов приводить анекдоты, стучать кулаком по столу и угождать публике. Часто они действуют и говорят по невежеству и всегда находятся под влиянием лоббистов и групп интересов. И почему это им, а не какой-нибудь незаинтересованной группе ученых, предоставлять последнее слово в таких сложных и специальных вопросах, как биотехнология? Попытки политиков указывать, что могут и чего не могут делать ученые у себя в лабораториях, вызывают в памяти средневековую католическую церковь, клеймящую Галилея как еретика за слова, что Земля вращается вокруг Солнца. Со времен Фрэнсиса Бэкона стремление к научной истине считалось само по себе легитимным как деятельность, которая автоматически служит широким интересам человечества.
К сожалению, эта точка зрения неверна.
Сама по себе наука не может определить цели, которым она служит. Наука может открывать вакцины и средства от болезней, но может и создавать инфекционные агенты; может открывать физику полупроводников — и физику водородных бомб. Наука как таковая абсолютно безразлична к тому, собирались ли опытные данные при скрупулезном соблюдении интересов людей — объектов исследования. В конце концов, данные есть данные, и часто лучшие данные могут быть получены (как мы увидим в разделе одиннадцатой главы, посвященном экспериментам на людях) отступлением от правил или вообще полным отказом от них. Многие врачи-нацисты, вводившие вирусы заключенным концлагерей или пытавшие узников до смерти огнем или холодом, были вполне легитимными учеными, которые собирали данные, потенциально весьма информативные.
И только “теология, философия или политика” могут задать цели науки и технологии, которую наука порождает, и объявить эти цели хорошими или плохими. Ученые могут помочь определить моральные нормы, касающиеся их собственного поведения, но это они делают не как ученые, а как научно информированные члены более широкого политического сообщества. В сообществе исследователей, работающих в биомедицине, есть много талантливых, целеустремленных, энергичных, порядочных и вдумчивых людей, но их интересы не обязательно соответствуют интересам общества. Учеными во многом движет честолюбие, а зачастую и денежная заинтересованность в каких-то конкретных технологиях или медикаментах. Следовательно, вопрос о том, что нам делать с биотехнологией, — вопрос политический, и решать его не технократам.
Ответ на вопрос, кто будет решать, что законно и что незаконно в науке, на самом деле очень прост и решен несколькими столетиями политической теории и практики: решать должна демократически устроенная общественность, действующая главным образом через своих избранных представителей, которая является в этих делах сувереном и обладает властью контролировать темпы и размах развития технологий. Конечно, у современных демократических институтов есть самые разные недостатки, от лоббирования специальных интересов до популистской риторики, но очевидно, что нет лучших альтернативных учреждений, которые могли бы выражать волю народа честно и легитимно. Можно, конечно, надеяться, что политики будут принимать решения продуманные и на основании глубокого понимания науки. История полна примеров, когда законы принимались на основании плохой науки, например, евгеническое законодательство в начале двадцатого века, которое было принято в Европе и США. Но в конце концов сама наука есть средство для достижения человеческих целей: то, что решает политическая общность, есть соответствующая цель, а не чисто научный вопрос.
Обращаясь к вопросу об установлении режима регламентации для биотехнологий человека, мы сталкиваемся с совсем иной проблемой. Вопрос не в том, должны принимать решение о научных исследованиях ученые или политики, а в том, кто должен решать, что лучше в терминах репродуктивных решений: конкретная пара родителей — или правительство. Джеймс Уотсон утверждает, что это должна решать мать, а не группа законодателей-мужчин:
Мой принцип здесь весьма прост: пусть большинство решений принимается женщинами, а не мужчинами. Это им вынашивать ребенка, а мужчины, как вы знаете, часто бросают своих детей, если те нездоровы. Мы должны более ответственно отнестись к следующему поколению. Я думаю, что женщинам следует разрешить принимать решения, и как по мне, так эти комиссии из докторов-мужчин надо убрать, чтобы не мешали.2
Противопоставление суждения мужиков-бюрократов заботе любящих матерей — умный риторический прием, но он не по теме. Мужчины — судьи, госслужащие и социальные работники — уже постоянно вмешиваются в жизнь женщин, говоря, что нельзя пренебрегать ребенком или обижать его, что ребенка надо отправлять в школу, а не выгонять зарабатывать деньги для семьи, что нельзя давать детям наркотики или оружие. И тот факт, что подавляющее большинство женщин используют свою власть разумно, не отменяет необходимости правил, особенно если технология сделает возможным всякие неестественные способы размножения (вроде клонирования), окончательные последствия которых могут быть неблагоприятны для здоровья ребенка.
Как показано в шестой главе, автоматическая общность интересов, которая предположительно существует между ребенком и родителем при натуральном размножении, при новых способах может не существовать. Некоторые говорят, что мы можем предполагать согласие еще не рожденного ребенка на свободу от врожденных дефектов или умственной отсталости. Но можем ли мы предполагать согласие ребенка быть клоном, или быть биологическим отпрыском двух женщин, или быть носителем нечеловеческого гена? В частности, клонирование открывает перспективу, что репродуктивное решение будет служить интересам и удобствам родителя, а не ребенка, а в этом случае государство будет обязано вмешаться и защитить ребенка3.
Даже если мы решим, что технологию следует законодательно контролировать, то перед нами встает проблема: а можно ли это сделать? Действительно, одним из главных препятствий на пути мысли о схеме регламентации для биотехнологий человека является широко распространенное поверье, будто технологический процесс законодательно регламентировать невозможно, и что все подобные попытки обречены на поражение и провал4. Это радостно заявляется энтузиастами конкретных технологий и теми, кто надеется получить от них прибыль, и пессимистично — теми, кто рад бы притормозить распространение потенциально вредных технологий. В лагере последних в особенности наблюдаются пораженческие настроения по отношению к способности политики формировать будущее.
Это поверье стало особенно сильным за последние годы из-за наступления глобализации и нашего опыта в информационных технологиях. Ни одно суверенное национальное государство, гласит это поверье, не может регулировать или запретить технологические новшества, поскольку исследования и разработка просто перейдут на территорию, находящуюся под другой юрисдикцией. Американские попытки контролировать шифрование данных, например, или усилия Франции внедрить французский язык на французских веб-сайтах только сковывали развитие технологии в этих странах, и разработчики переносили свою деятельность в более благоприятный законодательный климат. Единственный путь взять под контроль распространение технологий — это международные соглашения по нормам ограничения технологии, о которых невероятно сложно договориться и еще труднее провести в жизнь. В отсутствии таких национальных соглашений любая страна, которая введет у себя законодательные ограничения, просто даст другим фору. Такой пессимизм по поводу неизбежности технологического прогресса неверен, но может стать самовыполняющимся пророчеством, если в него верят слишком многие. Потому что просто неверно утверждать, будто скорость и масштаб развития технологии контролировать нельзя. Есть много опасных и этически неоднозначных технологий, которые были объектом эффективного политического контроля, в том числе ядерное оружие и атомная энергия, баллистические ракеты, биологическое и химическое оружие, пересадка человеческих органов, нейрофармэкологические препараты и так далее, — технологии и продукты, которые нельзя свободно разрабатывать или свободно ими торговать. Международное сообществе много лет подряд эффективно регламентировало эксперименты на людях. Недавно проникновение генетически модифицированных организмов (ГМО) в пищевые цепи было намертво остановлено в Европе, а американские фермеры отказались от трансгенных злаков, которым только недавно радовались. Можно оспаривать правомерность этого решения с научной точки зрения, но оно показывает, что марш биотехнологии — не колесница Джаггернаута.
И кстати, общее убеждение, что невозможно контролировать порнографию или политические дискуссии в Интернете, тоже неверно. Правительство не может закрыть каждый предосудительный сайт на всем земном шаре, но вполне способно повысить стоимость обращения к ним для людей, живущих под его юрисдикцией. Китайские власти, например, эффективно использовали политическую власть, чтобы заставить интернет-компании вроде “Yahoo!” или “MSN” ограничить публикацию неприятных материалов на китайскоязычных веб-сайтах, просто пригрозив отобрать у них лицензию на работе в Китае.
Скептики возразят, что никакие из этих усилий контролировать технологию в конечном счете к успеху не привели. Вопреки большим дипломатическим усилиям, которые Запад, и особенно США, вложил в нераспространение, Индия и Пакистан стали шестой и седьмой державами, которые открыто провели ядерные испытания в девяностых годах двадцатого века. Хотя использование атомной энергии на электростанциях снизилось после Тримайл-Айленда и Чернобыля, сейчас оно снова на повестке дня в связи с повышением цен на ископаемое топливо и тревогой по поводу глобального потепления. Распространение баллистических ракет и разработка оружия массового поражения продолжается в таких местах, как Ирак и Северная Корея. Существует большой черный рынок наркотиков, органов для пересадки, плутония и почти любого запрещенного товара, который только можно назвать.
Все это в достаточной степени верно: ни один регуляторный режим никогда не бывает совсем без дырок, и за определенный период времени почти все технологии будут в конце концов разработаны. Но это возражение упускает из виду смысл общественной регламентации: нет ни одного закона, исполнение которого осуществляется на сто процентов. В любой стране убийство является преступлением и сурово карается, и все же убийства происходят. Однако этот факт никогда не был причиной отменить закон, запрещающий убийства, или перестать добиваться его исполнения.
В случае ядерного оружия энергичные усилия по нераспространению со стороны международного сообщества на самом деле были очень успешны— они замедлили распространение ядерного оружия и не дали ему попасть в руки тех правительств, у которых в определенные моменты могло бы возникнуть искушение его применить. На заре ядерной эпохи, в конце сороковых, эксперты хором предсказывали, что через несколько лет атомным оружием будут обладать десятки стран5. И то, что лишь горстка стран его разработала и что ни одна атомная бомба не взорвалась в конфликтах конца века, — это блестящее достижение. Есть много стран, которые могли бы создать ядерное оружие, но воздержались. Скажем, Бразилия и Аргентина имели ядерные амбиции, когда были военными диктатурами. Однако режим нераспространения, в который они входили, заставил их засекретить ядерные программы и замедлил их развитие; когда обе страны в конце восьмидесятых вернулись к демократии, программы были свернуты6.
Ядерное оружие легче контролировать, чем биотехнологии, — по двум причинам. Во-первых, разработка ядерного оружия стоит очень дорого и требует больших, заметных учреждений, отчего разработка его частными компаниями весьма маловероятна. Во-вторых, эта технология настолько очевидно опасна, что в мире быстро установился консенсус о необходимости контроля над ней. Биотехнология, наоборот, может разрабатываться малыми и не столь богато финансируемыми лабораториями, и консенсуса по поводу ее рискованности нет.
С другой стороны, биотехнология не ставит таких препятствий для реализации контроля, как ядерное оружие. Одна бомба в руках террориста или дикого государства вроде Ирака представляла бы собой значительную опасность для мирового спокойствия. А если бы Ирак мог клонировать Саддама Хусейна, такая угроза была бы не особенно велика, какой бы неаппетитной не казалась подобная перспектива. Цель законодательного запрета клонирования людей в США не была бы подорвана, если бы какие-то страны мира его разрешили или если бы американцы могли выезжать за границу и там себя клонировать по местным законам.
Аргумент, что регламентация не может действовать в глобализованном мире, если только она не принята в международном масштабе, достаточно справедлив, но выводить из этого отрицание регламентации на уровне отдельного государства — значит ставить телегу впереди лошади. Регламентация редко начинается с международного уровня; государства должны сначала разработать законы для собственного общества, и только потом можно начинать разговоры о создании международной системы регламентации*.
* Из этого общего правила есть некоторые исключения, например, в случае, когда новая или находящаяся в переходном периоде демократия апеллирует к международным законам о правах человека, чтобы способствовать соблюдению этих законов в своем обществе. Однако эта аналогия не применима в случае биотехнологии. Международные договоры по правам человека были созданы по наущению стран, которые эти права соблюдают и уже формально закрепили их в своей юридической системе. — Примеч. автора.
Особенно это верно в случае политически, экономически и культурно доминирующей страны, такой как США: другие страны мира обращают пристальное внимание на то, какие внутренние законы принимают Соединенные Штаты. Если когда-нибудь и возникнет международный консенсус о регламентации определенных биотехнологий, то трудно себе представить, как это может произойти без каких-либо действий Америки на национальном уровне.
Указывая другие случаи, когда технологию удавалось с некоторым успехом регламентировать, я не хочу недооценивать трудностей создания аналогичной системы для биотехнологии человека. В международной биотехнологической промышленности конкуренция весьма остра, и компании постоянно ищут наиболее благоприятный законодательный климат, в котором можно работать. Поскольку Германия, имеющая болезненную историю евгеники, накладывала на генетические исследования больше ограничений, чем другие развитые страны, большинство немецких фармацевтических и биотехнических фирм перенесли свои лаборатории в Британию, Соединенные Штаты и другие менее ограничительные страны. В 2000 году Британия легализовала клонирование в лечебных или исследовательских целях и теперь станет прибежищем для такого рода работ, если Соединенные Штаты присоединятся к Германии, Франции и многим другим странам, которые его не допускают. Сингапур, Израиль и другие страны проявили интерес к проведению исследований по стволовым клеткам и прочим отраслям на случай, если США продолжат политику ограничений собственных работ по этическим соображениям.
Однако реальность международной конкуренции не означает, что США или любая другая страна обречены на вступление в технологическую “гонку вооружений”. Мы сейчас не знаем, возникнет ли международный консенсус на запрет или строгие ограничения определенных технологий вроде клонирования и модификации зародышевых путей, но на столь ранней стадии процесса абсолютно нет причины исключать подобную возможность.
Рассмотрим вопрос о репродуктивном клонировании — то есть о создании клонированного ребенка человека. На момент написания этой книги (ноябрь 2001 года) репродуктивное клонирование запрещено в двадцати четырех странах, в том числе в Германии, Франции, Индии, Японии, Аргентине, Бразилии, Южной Африке и Великобритании. В 1998 году Совет Европы одобрил “Дополнительный протокол к соглашению о правах и достоинстве человека по отношению к биомедицине”, запретив репродуктивное клонирование человека; документ одобрен двадцатью четырьмя из сорока трех государств — членов Совета. Конгресс США был всего лишь одним из законодательных органов, обдумывающих аналогичные меры. Французское и немецкое правительства предложили, чтобы ООН ввела в действие глобальный запрет на репродуктивное клонирование. Если учесть, что овечка Долли была создана всего четырьмя годами раньше, не приходится удивляться, что политикам и юристам понадобилось время, чтобы угнаться за технологией. Но сейчас создается впечатление, что мир движется к консенсусу по поводу нелегитимности репродуктивного клонирования человека. Возможно, через несколько лет, если какая-нибудь сдвинутая секта вроде релистов захочет создать клонированного ребенка, ей придется ехать куда-нибудь в Северную Корею или Ирак.
Каковы же перспективы возникновения международного консенсуса по регламентации биотехнологий? Сейчас еще рано говорить, но возможно сделать некоторые наблюдения по этому поводу о культуре и политике.
В мире сейчас существует непрерывный спектр взглядов на этичность определенных типов биотехнологии, в частности, манипуляций с генами. Наиболее ограничительную позицию в этом спектре занимает Германия и другие страны континентальной Европы, которые по уже упоминавшимся историческим причинам очень не хотят двигаться по этой дороге. Континентальная Европа является также родиной самых сильных экологических движений мира, которые в целом полностью враждебны биотехнологии в ее различных формах.
На другом конце спектра — многочисленные страны Азии, по историческим и культурным причинам куда менее интересующиеся этической составляющей биотехнологий. Во многих азиатских странах, например, нет религии в чистом виде — так, как она понимается на Западе, то есть системы дарованных откровений, источником которых является трансцендентное божество. Господствующая в Китае этическая система, конфуцианство, вообще обходится без концепции Бога; народные религии вроде даосизма или синто анимистичны и наделяют духовными качествами животных и неодушевленные предметы, а буддизм объединяет людей и создания природы в единый космос без переходов. Азиатские традиции вроде буддизма, даосизма и синто не проводят резких этических различий между человечеством и остальным творением, как это свойственно христианству. Наличие в этих традициях непрерывного перехода между человечеством и остальной природой позволяет им, как указывает Франс де Вааль, быть более сочувственными к животным7. Но они также подразумевают несколько меньшую степень святости человеческой жизни. Поэтому во многих регионах Азии была широко распространена такая практика, как аборт и инфантицид (особенно младенцев женского пола). Китайское правительство разрешало действия, на Западе недопустимые, например, взятие органов у казнимых заключенных, и даже в 1995 году приняло евгенические законы.
Между континентальной Европой и Азией находится непрерывный спектр англоязычных стран, Латинская Америка и другие регионы мира. Америка и Великобритания никогда не страдали фобией к генетическим исследованиям, как Германия и Франция, а в силу своих либеральных традиций более скептически относятся к государственному регулированию. В частности, Соединенные Штаты всегда тяготели к техническим новшествам и благодаря массе институциональных и культурных причин отлично их производят. Американское увлечение технологией сильно укрепилось информационно-технологической революцией последних двадцати лет, убедившей многих американцев, что технология неизбежно много обещает для освобождения человека и его личного обогащения. Этому увлечению противостоит сила консервативных религиозных групп — протестантов, католиков и все больше — мусульман, — которые сейчас действуют как тормоза по отношению к неуправляемому техническому прогрессу.
Британия всегда была ближе к Америке с ее либеральными традициями, чем к Германии, но парадоксальным образом оказалась родиной одного из самых сильных экологических движений протеста против ГМО и сельскохозяйственной биотехнологии. Вряд ли для этого есть глубокие культурные причины; британский скепсис по отношению к ГМО скорее можно проследить до колоссальной законодательной неудачи, которую выявило “коровье бешенство”, — неудачи, из-за которой в Британии оказалось самое большое в мире число жертв бычьей губчатой энцефалопатии, она же болезнь Кройцфельда—Якоба. Конечно, эта болезнь никакого отношения к биотехнологии не имеет, но она не без причин пробудила у людей сомнения, можно ли доверять правительству, которое гарантирует безопасность пищевых продуктов. Лет тридцать назад американцы куда больше волновались по поводу угроз окружающей среде, имея недавний опыт Лав-Кэнэла и других экологических катастроф.
Если есть в мире регион, который готов ускользнуть от нарождающегося консенсуса относительно регулирования биотехнологий, то это Азия. Многие азиатские страны либо недемократичны, либо в них нет сильных внутренних движений, возражающих против определенных технологий из этических соображений. Азиатские страны вроде Сингапура или Южной Кореи обладают научной инфраструктурой, необходимой для конкуренции в биомедицине, и сильными экономическими стимулами отвоевать долю рынка в биотехнологии у Европы и Северной Америки. В будущем биотехнология может стать важной линией раздела в международной политике.
Международный консенсус по контролю за новыми биомедицинскими технологиями не возникнет сам по себе без колоссальной работы международного сообщества и ведущих стран в его составе. Волшебной пули, которая создаст такой консенсус, нет. Он потребует стандартного набора средств дипломатии: риторики, убеждения, переговоров, использования экономических и политических рычагов. Но в этом отношении проблема не отличается от создания любого международного режима—в движении воздушных судов, в телекоммуникациях, в распространении ядерного или баллистического оружия и тому подобное.
Международное регулирование биотехнологии человека не означает обязательного создания новой международной организации, расширения ООН или появления несчетного числа чиновников. На простейшем уровне речь идет о том, чтобы государства согласовали свою политику регламентации. Для членов Европейского Союза такое согласование уже произошло на уровне Европы.
Возьмем, например, режим международного контроля фармацевтической промышленности. В любой развитой стране есть регулирующее ведомство, действующее на научной основе, лодобное. американской Администрации по пищевым продуктам и лекарствам, которое контролирует эффективность и безопасность лекарств. В Великобритании это Агентство контроля лекарственных средств, в Японии — Совет по делам фармацевтики, в Германии — Bundesinstitut fur Arzneimittel und Medizinprodukte, во Франции — Agence Francaise du Medicament. Европейское сообщество стало согласовывать процесс одобрения лекарств с 1965 года, чтобы избежать дублирования и лишней работы, связанной с подачей многих заявок в различные государства. Это привело к созданию в Лондоне в 1995 году Европейского агентства оценки лекарств, которое должно было обеспечить одноэтапное утверждение лекарства на европейском уровне8. В то же время Европейская Комиссия провела многостороннюю встречу, чтобы расширить это согласование за пределы Европы (ее назвали “Международная конференция по согласованию”). Хотя некоторые американцы отнеслись к этому настороженно как к попытке евробюрократов протянуть лапы к Соединенным Штатам, режим этот остается добровольным, и он получает серьезную поддержку от фармацевтической промышленности, поскольку привел к существенному повышению ее эффективности9.
Но прежде чем перейти к обсуждению, как надо будет регулировать биотехнологию человека, мы должны понять, как она регулируется сегодня и как возникла существующая система. Картина эта невероятно сложна, особенно если рассматривать ее на международном уровне, и в ней история сельскохозяйственной биотехнологии и биотехнологии человека сильно переплетены.
Есть много разных подходов к регламентации, от саморегулирования отраслевой или научной общественностью с почти нулевым государственным надзором до формальной регламентации специально организованным ведомством. Формальная регламентация может быть разной степени навязчивости: одна крайность— это тесные взаимоотношения между регулирующим и регулируемыми, что часто вызывает обвинения в отраслевом “сговоре”, но бывают и резко враждебные отношения, когда регулирующее ведомство создает подробные (и нежелательные) нормы для соответствующей отрасли и постоянно подвергается судебным искам. Многие из этих вариантов уже применялись к биотехнологии.
Возьмем генную инженерию. Развитие лежащей в ее основе технологии рекомбинантной ДНК (рДНК), в которой гены склеиваются (часто гены разных видов), породило ранний и образцовый случай саморегулирования научной общественностью. В 1970 году Дженет Мертц, исследователь лаборатории Кодд-Спринг-Харбор в Нью-Йорке, хотела встроить гены вируса обезьян в обычную бактерию Е. Coli, чтобы лучше понять функцию этих генов. Это привело к дискуссии между руководителем Мертц Полом Бергом и Робертом Поллаком о безопасности такого эксперимента; Поллак боялся, что так можно случайно создать новый и опасный микроб1.
В результате в 1975 году была организована Азиломарская конференция в Пасифик-Гроув в Калифорнии, где собрались ведущие исследователи данной области, чтобы создать контроль над экспериментами в бурно развивающейся области рДНК2. Был принят добровольный запрет на исследования такого рода до тех пор, пока нельзя будет лучше оценить риск, и создан консультативный комитет по рекомбинантной ДНК при Национальном институте здоровья. В 1976 году Национальный институт здоровья выпустил руководство для проведения финансируемых им исследований, где среди прочего требовалась строгая изоляция организмов с рДНК в лаборатории и недопущение их выхода в окружающую среду.
Как выяснилось, страхи по поводу появления “супер-микробов” в результате исследования рДНК были неосновательны: практически все такие организмы оказались куда менее устойчивы, чем их природные родственники. На основании дальнейших исследований Национальный институт здоровья стал отменять нормы содержания в лаборатории новых организмов и их выброса в среду, чем сделал возможным появление современной сельскохозяйственной биотехнологии. В 1983 году Национальный институт здоровья дал добро на первые испытания генетически модифицированного организма (ГМО), так называемого микроба “лед-минус”, созданного для повышения морозостойкости таких культур, как томаты и картофель. Генная инженерия с самого начала вызывала неоднозначные оценки; эксперимент “лед-минус” проводился не один год в течение восьмидесятых, поскольку подавались судебные иски, обвинявшие Национальный институт здоровья в несогласии с правилами принятия решений Агентства по охране окружающей среды.
Существующая в Соединенных Штатах система регулирования сельскохозяйственной биотехнологии основана на Координированных Основах Регулирования Биотехнологии, опубликованных Офисом научной и технологической политики Белого дома. Эти основы стали результатом обзора, составленного рабочей группой, организованной администрацией Рейгана, чтобы решить, нужны ли новые законы и учреждения для надзора за возникающей индустрией биотехнологии. Рабочая группа решила, что ГМО не представляют серьезной новой опасности, и для работы с ними достаточно существующей законодательной базы. Присмотр был поручен трем разным ведомствам на основе их существующей уставной власти. Администрация по пищевым продуктам и лекарствам (FDA) оценивает безопасность пищевых продуктов и технологий; Агентство по охране окружающей среды проверяет последствия взаимодействия новых организмов со средой, Департамент службы инспекции здоровья сельскохозяйственных животных и растений наблюдает за выращиванием мясных животных и сельскохозяйственных продуктов3.
Американская регуляторная среда относительно гибкая, и она позволяет проводить полевые испытания и коммерческое использование различных ГМО, в том числе кукурузы Bt, соевых бобов Roundup Ready и так называемых томатов Ffavr-Savr4. Американские законодатели в общем и целом не установили антагонистических отношений с компаниями и лицами, представляющими на утверждение новые ГМО. Они не создали сильных независимых агентств для оценки долговременного воздействия продуктов биотехнологии на окружающую среду, а полагаются на оценку, предоставляемую заявителями или внешними экспертами5.
Европейское законодательство по биотехнологии существенно более ограничительно. Частично это связано с политической оппозицией ГМО, которая в Европе сильнее, чем в Северной Америке, но также и с тем фактом, что в Европе регламентация вообще более обременительна, поскольку существует как на национальном, так и на европейском уровне. Наблюдаются заметные различия между странами — членами Европейского Союза по отношению к режиму и уровню регулирования биотехнологий. Дания и Германия приняли относительно жесткие национальные законы, регулирующие безопасность и этические аспекты генетических модификаций; а Великобритания, наоборот, создала консультативную группу по генетическим манипуляциям в составе Департамента образования и науки, которая держится сравнительно свободного подхода. Французы, вопреки своим ограничительным тенденциям, в 1989 году положились на саморегулирование со стороны научной общественности Франции6. По правилам ЕС, государствам-членам позволено быть более строгими, чем сообществу в целом, хотя степень, в которой это возможно, — вопрос для дискуссии. Например, Австрия и Люксембург запретили выращивание определенных генетически измененных культур, которые в остальных странах ЕС разрешены7.
В связи с требованием свободной торговли на внутреннем рынке главным органом, устанавливающим правила, является Европейская Комиссия. В 1990 году она издала две директивы: первую — об ограниченном использовании генетически измененных микроорганизмов (Директива 90/199), а вторую— о намеренном выпуске генетически измененных организмов в окружающую среду (Директива 90/200)8. Эти директивы создали фундамент для оценки новых продуктов биотехнологии на основе “принципа осторожности”, который фактически устанавливает “презумпцию виновности” для продуктов, пока не будет доказана их невиновность в потенциальной угрозе для окружающей среды или общественного здоровья9. Эти директивы были в 1997 году дополнены Правилом 97/258, которое требует маркировки так называемых новых пищевых продуктов. Дальнейшие директивы по поводу ГМО, принятые советом министров ЕС, требующие строго надзора и маркировки продуктов биотехнологии, еще туже затянули ограничения, введенные прежним законодательством. Эти законодательные установления сильно замедлили продвижение ГМО в Европу и наложили строгие требования на маркировку продающихся там продуктов.
Конечно, европейцы не единодушны в этом вопросе. Помимо национальных различий, есть существенные разногласия между мощной европейской фармацевтической и биотехнологической промышленностью и группами, занимающимися охраной среды и защитой потребителя. Эти расхождения отразились и в самой комиссии: Генеральный директорат по делам промышленности и науки проталкивает более свободные правила, а Генеральный директорат по окружающей среде требует ставить экологические интересы выше экономических10.
На международном уровне существует и регламентация безопасности пищевых продуктов. В 1968 году Организация по пищевым продуктам и сельскому хозяйству при ООН совместно с Организацией мирового здоровья создали комиссию Codex Alimentarius, обязанностью которой было согласовать существующие стандарты безопасности пищевых продуктов и разработать новые, международные. Стандарты Кодекса добровольные, но по правилам Генерального Соглашения по Тарифам и Торговле (ГАТТ) и ее преемника, Всемирной Торговой Организации (ВТО), они применяются как эталонные стандарты при суждении о том, удовлетворяет ли тот или иной национальный стандарт требованиям ГАТТ/ВТО. Соглашение ВТО по санитарным и фитосанитарным мерам (SPS) устанавливает некоторые правила для определения национальных положений по безопасности пищевых продуктов". Если страна, входящая в ВТО, вводит стандарты безопасности пищевых продуктов более строгие, чем в Кодексе, и эти стандарты не выглядят научно обоснованными, остальные члены организации имеют основания оспорить их как несправедливые торговые ограничения.
До появления ГМО Codex Alimentarius считался примером эффективного международного технократического управления. Он давал развитым странам с плохо финансируемой регуляторной системой готовый набор стандартов и способствовал расширению мировой торговли пищевыми продуктами. Но с возникновением биотехнологий работа Кодекса стала значительно более политизированной: зазвучала критика, что на его стандарты чрезмерно давят глобальные сельскохозяйственная и биотехнологическая отрасли и что работа комиссии слишком закрыта от глаз общественности12.
К экологической составляющей сельскохозяйственной биотехнологии адресуется на международном уровне Картахенский протокол по биобезопасности, который был принят на международной конференции не в Картахене (Колумбия), но в Канаде, в Монреале в январе 2000 года. Этот протокол позволяет странам-импортерам ограничивать импорт ГМО, если нет научно обоснованной уверенности, что данный продукт безвреден, а от компаний, импортирующих такие продукты, протокол требует извещать страну-импортер о наличии ГМО. Европейцы рассматривают принятие картахенского протокола как победу принципа осторожности; протокол вступит в силу, когда будет ратифицирован пятьюдесятью странами13. США не могут подписать этот протокол, потому что не участвовали в Конвенции о биологическом разнообразии (так называемый договор Рио), на которой он был принят, хотя как самому большому экспортеру продуктов с ГМО им, быть может, придется подчиниться положениям протокола14.
Режим регламентации, связанный с сельскохозяйственной биотехнологией, вызвал серьезнейшие споры, причем самые крупные сражения происходят между США и ЕС15. США не приняли принцип осторожности как стандарт риска, утверждая, что бремя доказательства должно лежать на тех, кто заявляет, будто существует вред для безопасности или экологии, а не на тех, кто говорит, что вреда нет16. США также возражают против обязательной маркировки ГМО, поскольку требования маркировки приводят к дорогостоящму разделению конвейеров переработки пищевых продуктов с ГМО и без них17. В особенности США беспокоятся, что Картахенский протокол может подорвать положения SPS ВТО и создать законную основу для ограничений на ввоз ГМО без научного обоснования.
Такое различие точек зрения имеет не одну причину. США являются самым крупным в мире экспортером сельскохозяйственной продукции и раньше других приняли генетически модифицированные культуры; им есть что терять, если другие страны наложат ограничения на ГМО или потребуют дорогостоящей маркировки. Американские фермеры ориентируются на экспорт и настроены в пользу свободы торговли; настроение европейских фермеров куда более протекционистское. Бунтов потребителей против генетически модифицированных продуктов в США было мало сравнительно с Европой, хотя некоторые предприятия пищевой промышленности начали добровольно маркировать продукты с ГМО. В Европе же экологическое движение намного сильнее, а оно всегда очень враждебно относилось к биотехнологии.
Регламентация для биотехнологии человека разработана гораздо слабее, чем для сельскохозяйственной биотехнологии, в основном потому, что генетическая модификация людей еще не появилась в отличие от модификации растений и животных. Частично для грядущих новшеств может быть использована существующая регуляторная структура, частично сейчас монтируются детали новой структуры, но самые важные элементы будущей регуляторной системы еще предстоит изобрести.
В современной регуляторной схеме наиболее важными элементами для будущего развития биотехнологии человека являются правила, касающиеся двух тесно связанных областей: экспериментов на людях и апробации лекарств.
Эволюция правил относительно экспериментов на людях интересна не только в связи с тем, что они будут применяться к будущим экспериментам с клонированием человека и генной инженерии зародышевых путей, но и поскольку они дают пример серьезных этических ограничений, эффективно применявшихся к научным исследованиям на национальном и международном уровнях. Этот пример противоречит народной мудрости относительно регулирования: он показывает, что не так уж неизбежен ничем не сдерживаемый прогресс науки и техники; интересно и то, что сильнее всего эти правила действуют в стране, считающейся наиболее враждебной к правительственному регулированию, — в Соединенных Штатах.
Правила относительно экспериментов на людях развивались в США параллельно с регулированием фармацевтической промышленности, и в каждом случае очередной шаг в их развитии был связан со скандалом или ужасной ошибкой. В 1937 году выпуск неопробованного эликсира сульфаниламида привел к 107 смертным случаям — впоследствии выяснилось, что эликсир содержал ядовитое вещество диэтиленгликоль18. Этот скандал сразу же привел к появлению Акта о пищевых продуктах, лекарственных и косметических средствах 1938 года, который до сих пор остается правовой основой для регуляторной власти FDA над новыми пищевыми продуктами и лекарственными средствами. Скандал с талидомидом в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов привел к принятию поправки Кефовера о лекарственных средствах 1962 года, ужесточившей правила об “информированном согласии” участника испытаний лекарства. Талидомид, одобренный к применению в Великобритании, приводил к страшным врожденным дефектам у детей тех женщин, что принимали его во время беременности. FDA пресекла работы с этим препаратом на стадии клинических испытаний, но все же он вызвал появление врожденных дефектов у детей, чьи матери принимали участие в этих испытаниях19.
Подопытным людям угрожают не только новые лекарства, но и более широко — научные эксперименты. В США разработана обширная система правил, защищающих подопытных в научных экспериментах, в основном благодаря роли Национального института здоровья (и его материнской организации, Службы общественного здоровья США) в финансировании биомедицинских исследований в послевоенный период. И снова регулирование было вызвано к жизни скандалом и трагедией. В ранние годы своего существования Национальный институт здоровья учредил систему рассмотрения для оценки научных предложений, но стремился в определении допустимого риска для людей-подопытных считаться с мнением научной общественности. Система оказалась неадекватной — открылся скандал в еврейской больнице для хроников (где немощным старикам вводили живые раковые клетки), скандал в Уиллоубруке (где заражали гепатитом умственно отсталых детей) и скандал с сифилисом в Таскеги (где четыремстам чернокожим беднякам был поставлен диагноз “сифилис” и они были взяты под наблюдение, но им не был сообщен диагноз, а в ряде случаев они не получали должного лечения, когда это было возможно)20. Эти инциденты привели к появлению в 1974 году новых федеральных правил, защищающих людей, которые являются объектом исследования, и Национального акта по научно-исследовательским работам, созданного Национальной комиссией по защите объектов биомедицинских и поведенческих исследований21. Эти новые законы заложили основы для современной системы институциональных советов по надзору, теперь необходимых для исследований с федеральным финансированием. И даже сейчас адекватность этих защитных мер подвергается критике: национальная консультативная комиссия по биоэтике выпустила в 2001 году доклад, требующий нового федерального законодательства и создания единого усиленного Национального офиса по надзору за исследованиями на людях22.
Тогда, как и сейчас, ученые, проводящие этически сомнительные исследования, защищали свои действия на том основании, что медицинские выгоды, могущие из них последовать, перевешивают вред, нанесенный объектам исследования. Они также утверждали, что научная общественность лучше способна судить риски и выгоды биомедицинских исследований, и противились вторжению федерального законодательства в свою область.
Правила относительно экспериментов на людях существуют и на международном уровне. Основной закон здесь — Нюренбергский кодекс, устанавливающий тот принцип, что медицинские эксперименты могут быть проведены на человеке только с его согласия23. Кодекс появился, когда стали известны ужасающие эксперименты, которые ставили нацистские врачи на узниках концлагерей во время Второй мировой войны24. Но на практику в иных странах он не оказал существенного воздействия, как показывает перечисление недавних злоупотреблений в США, и многие врачи возражали против него как слишком ограничительного для проведения осмысленных исследований25.
Нюренбергский кодекс был во многом заменен Хельсинкской декларацией, принятой Мировой медицинской ассоциацией (всемирная организация, куда входят национальные медицинские ассоциации) в 1964 году. Хельсинкская декларация устанавливает некоторое число принципов, регламентирующих эксперименты на людях, в том числе информированное согласие, и международной медицинской общественности она понравилась больше, потому что это скорее саморегулирование, чем формальный международный закон26. Фактическая практика в развитых странах весьма разнообразна, вопреки этим международным правилам; например, в Японии в 1990-х годах было много случаев, когда врачи не информировали больных об их состоянии или возможном лечении.
Несмотря на разнообразие практики и единичные провалы, вопрос об экспериментах на людях показывает, что международное сообщество на самом деле способно ввести эффективные ограничения на способы выполнения научных исследований, соблюдая равновесие между необходимостью исследований и уважением к человеческому достоинству подопытных, К этому вопросу неоднократно придется обращаться в будущем.
Прогресс биотехнологий создал зияющие дыры в существующем режиме регулирования биомедицины человека, и эти дыры законодательные органы и административные структуры по всему миру спешно пытаются заполнить. Неясно, например, приложимы ли к эмбрионам вне утробы описанные в предыдущей главе правила для экспериментов на людях. Изменилась также природа действующих лиц и денежные потоки в биомедицинских и фармацевтических сообществах, что имеет важные последствия для любой будущей регуляторной системы.
Одна вещь в разумной степени понятна: проходит время, когда правительства могли решать вопросы биотехнологии, назначая национальные комиссии, объединяющие ученых с теологами, историками и специалистами по биоэтике — группы вроде Национального консультативного комитета по биоэтике в США или Европейской группы по этике в науке и новых технологиях. Эти комиссии сыграли весьма полезную роль, проделав предварительную интеллектуальную работу по продумыванию моральных и социальных последствий биомедицинских исследований. Но пришло время переходить от размышления к действию, от рекомендаций к законодательству. Нам нужны институты, обладающие властью, чтобы обеспечить выполнение закона.
Сообщество специалистов по биоэтике, которое выросло вместе с биотехнологической промышленностью, во многих отношениях похоже на палку о двух концах. С одной стороны, оно сыграло крайне полезную роль, возбудив сомнения и вопросы относительно мудрости и морального аспекта определенных технологических новшеств. С другой стороны, многие специалисты по биоэтике превратились в изощренных (не всегда логичных) оправдывателей всего, что хочет делать научное сообщество; и они достаточно хорошо знают католическую теологию или кантианскую метафизику, чтобы отбить любую критику со стороны этих направлений, которые могли бы возражать более усердно. В проекте “Геном человека” 3% бюджета изначально были выделены на изучение этических, социальных и юридических последствий генетических исследований. Это можно рассматривать как похвальную заботу об этической составляющей научных исследований — или как деньги, потраченные на то, чтобы отмахнуться от настоящих специалистов портике. В любой дискуссии по клонированию человека, исследованию стволовых клеток и генной инженерии зародышевых путей именно профессиональный специалист по биоэтике обычно придерживается самых разрешительных взглядов*. Но если специалист по биоэтике не скажет вам, что чего-то делать нельзя, так кто же тогда скажет?
* Это довольно обычное явление, известное как “вовлечение” регуляторной группы: та группа, которой полагается надзирать за деятельностью отрасли, становится агентом этой отрасли. Происходит это по многим причинам, в том числе благодаря зависимости регулирующих от регулируемых в смысле денег или информации. Кроме того, есть еще и карьерные стимулы, с которыми сталкиваются профессиональные специалисты по биоэтике. Ученого обычно не очень беспокоит, насколько биоэтики его уважают, особенно если он — нобелевский лауреат по молекулярной биологии или психологии. А сами специалисты по биоэтике затрачивают колоссальные усилия на то, чтобы завоевать уважение тех ученых, с которыми им приходится иметь дело, и вряд ли этого добьются, если станут указывать ученым) что те морально не правы или если значительно удалятся от материалистического мировоззрения, которое так дорого ученым. — Примеч. автора.
Многие страны явочным порядком миновали этап национальных комиссий и групп изучения, перейдя к фактическому законодательству. Один из первых и наиболее спорных вопросов, которым попытались заняться законодатели, это вопрос о том, что можно делать с эмбрионами человека. Вопрос этот затрагивает целую массу медицинских процедур и применяемых методов, как существующих, так и тех, что еще только будут разработаны. Сюда относятся аборты, оплодотворение ин витро, предимплантационная диагностика и скрининг, отбор по полу, исследования стволовых клеток, клонирование в целях размножения и исследований и инженерия зародышевых путей. Существует очень много переплетений и сочетаний различных правил, которые может установить общество относительно эмбрионов, Например, можно представить себе, что их разрешено будет абортировать или уничтожать в клиниках оплодотворения ин витро, но не создавать намеренно для исследовательских целей, а также не отсеивать по половому признаку или другим характеристикам. В настоящий момент существует широкое разнообразие национальных правил, касающихся эмбрионов человека. На сегодня (ноябрь 2001 года) шестнадцать стран приняли законы, регулирующие исследования на эмбрионах человека, в том числе; Франция, Германия, Австрия, Швейцария, Норвегия, Ирландия, Польша, Бразилия и Перу (несмотря на то что во Франции аборты разрешены). Кроме того, Венгрия, Коста-Рика и Эквадор неявно ограничивают исследования, признавая за эмбрионом право на жизнь. Финляндия, Швеция и Испания разрешают исследования на эмбрионах, но только внешних, оставшихся в клиниках оплодотворения ин витро. Немецкие законы — в числе самых жестких: после принятия в 1990 году Акта о защите эмбрионов (Gesetz zum Schutz von Embrionen) законодательно запрещены различные направления, в том числе жестокое обращение с эмбрионами человека, отбор по полу, искусственная модификация половых клеток зародышей человека, клонирование людей и создание химер и гибридов.
Британия в 1990 году приняла Акт об оплодотворении и эмбриологии, который установил одну из наиболее четких законодательных баз в мире для регламентации исследований и клонирования эмбрионов. Этот акт был задуман как запрет на репродуктивное клонирование при разрешении клонирования в исследовательских целях, хотя в 2001 году один английский суд постановил, что репродуктивное клонирование будет на самом деле разрешено с помощью лазейки, которую правительство попыталось побыстрее закрыть1. Из-за отсутствия по этому вопросу консенсуса в масштабе континента на европейском уровне не делалось попыток регулировать исследования на эмбрионах, если не считать создания Европейской группы по этике в науке и новых технологиях2.
Исследования на эмбрионах — только первый случай, когда обществу придется из-за новой технологии принимать решения относительно правил и регулирующих учреждений. Вскоре возникнут еще некоторые, в том числе:
• Предимплантационная диагностика и скрининг. Эта группа технологий, когда несколько эмбрионов проходят генетический скрининг для обнаружения врожденных дефектов и определения других характеристик, является начальной точкой для появления “детей по заказу” и будет реализована раньше, чем инженерия зародышевых путей человека. И действительно, такой скрининг уже выполняется для детей, чьи родители склонны к определенным генетическим заболеваниям. Хотим ли мы в будущем предоставить родителям возможность скринировать и выборочно имплан-тировать эмбрионы на основе пола, интеллекта, внешнего вида, цвета волос, глаз или кожи, сексуальной ориентации и других характеристик, которые можно будет определить генетически?
• Инженерия зародышевых путей. Если — и когда — появится инженерия зародышевых путей, встанут те же вопросы, что и при предимплантаци-онной диагностике и скрининге, но в еще более острой форме. Предимплантационная диагностика и скрининг ограничены тем, что выбор всегда будет делаться из ограниченного числа эмбрионов, несущих гены двух родителей. Инженерия зародышевых путей расширит возможности включения практически любых генетически задаваемых признаков, если их удастся идентифицировать, в том числе признаков от другого вида.
• Создание химер с помощью генов человека. Джеффри Бурн, бывший директор центра приматов Университета Эмори, когда-то сказал: “Для науки очень важно было бы попытаться создать гибрид обезьяны с человеком”. Другие исследователи предложили использовать женщин как “хозяек” для эмбрионов шимпанзе или горилл3.
Одна биотехническая компания, “Advanced Cell Technology”, сообщила, что успешно пересадила ДНК человека в яйцеклетку коровы и вырастила ее до бластоцисты, после чего клетка была уничтожена. Ученые воздерживаются от исследований в этой области из опасения плохой рекламы, но в США такие работы не являются незаконными. Позволим ли мы создание гибридных существ с использованием генов человека?
• Новые психотропные средства. В США Администрация по пищевым продуктам и лекарственным средствам (FDA) занимается терапевтическими препаратами, а Администрация по борьбе с наркотиками (DEA) и правительства штатов занимаются борьбой с нелегальными наркотиками, такими как героин, кокаин и марихуана. Обществу придется принимать решения о законности и степени допустимости использования нейрофармакологических препаратов следующего поколения. В случае появления препаратов, усиливающих память или другие когнитивные способности, придется решать вопрос о желательности применения лекарств в этих целях и о том, как это применение регулировать.
Регулирование есть по сути акт проведения нескольких красных линий, отделяющих разрешенную деятельность от запрещенной, на основе статута, определяющего область, в которой законодатель может до некоторой степени руководствоваться собственным суждением, Почти все люди за исключением некоторых твердокаменных либертарианцев, увидев предложенный список новшеств, которые могут быть осуществлены с помощью биотехнологии, захотят, вероятно, увидеть несколько таких красных линий.
Есть вещи, которые должны быть запрещены безоговорочно. Одна из них — репродуктивное клонирование, то есть клонирование с намерением создать ребенка4. Причины для этого и моральные, и практические, они выходят далеко за пределы озабоченности национальной консультативной комиссии по биоэтике относительно того, что сейчас невозможно безопасно провести клонирование человека.
Нравственные причины связаны с тем фактом, что клонирование — весьма неестественная форма размножения, которая установит столь же неестественные отношения между родителями и детьми5. У клонированного ребенка будут с родителями очень несимметричные отношения. Он будет и ребенком, и близнецом того родителя, от которого взяты гены, но при этом — никак не связан со вторым родителем. Этому “постороннему” родителю придется воспитывать более молодое издание своего супруга. И как будет этот родитель смотреть на клона, когда тот достигнет половой зрелости? Природа по всем причинам, изложенным в книге выше, — вполне подходящий эталон для наших ценностей, и нельзя так небрежно отказываться от нее как от стандарта отношений между родителем и ребенком. Хотя можно придумать не один трогательный сценарий, в котором клонирование можно оправдать (например, человек, переживший холокост, не имеет другой возможности продолжить род), такие сценарии не составят достаточно сильного общественного интереса для оправдания практики, в целом вредной5.
Помимо этих соображений, внутренне присущих клонированию как таковому, есть еще много практических забот. Клонирование— пробивной клин для целой серии новых технологий, которые приведут в конечном счете к появлению, младенцев по заказу, и причем скорее всего эти технологии станут осуществимыми куда раньше генной инженерии. Очень важно поставить политические ориентиры на раннем этапе, чтобы показать, что развитие таких технологий не неизбежно и что общество может принять ряд мер для контроля над скоростью их развития и широтой охвата. Ни в одной стране нет сильного движения среди избирателей в пользу клонирования. Поэтому клонирование дает важный стратегический шанс прояснить возможность политического контроля над биотехнологией.
Но, хотя в этом случае применим широкий запрет, для контроля над технологиями будущего это не лучшая модель. Сегодня стали применять предимплантационную диагностику и скрининг, чтобы дети рождались без генетических заболеваний. Ту же технологию можно применять и для менее достохвальных целей, например, отбора по половому признаку, Здесь нам нужен не запрет, а процедура регулирования; красную черту надо провести не вокруг самого процесса, но в пределах его возможных применений, чтобы отличить законное от незаконного.
Один очевидный способ проведения красной черты — различение между лечением и улучшением: направить исследования на первое, наложив ограничения на второе. В конце концов, исходная цель медицины — лечить больных, а не превращать здоровых в богов. Нам не нужно, чтобы звезды мирового спорта страдали от повреждения коленных суставов или разорванных связок, но мы и не хотим, чтобы конкуренция между ними определялась тем, кто больше принял стероидов. Общий принцип позволит нам, скажем, использовать биотехнологии для лечения генетических заболеваний вроде хореи Геттингтона, но не для усиления интеллекта или увеличения роста наших детей.
Попытки провести различие между лечением и улучшением подвергались нападкам на том основании, что нет в теории способа различить эти два явления, а потому нет и способа отличать их на практике. Есть давняя традиция, особенно сильно защищаемая в последние годы французским мыслителем-постмодернистом Мишелем Фуко7, гласящая, что явление, которое общество считает патологией или болезнью, на самом деле — социально сконструированное явление: клеймится отклонение от предписанных норм. Например, гомосексуальность долго считалась противоестественной и рассматривалась как психическое расстройство до конца двадцатого столетия, когда ее стали исключать из разряда патологий по мере того, как развитые общества все больше признавали геев. Нечто подобное можно сказать о карликовости: рост человека распределен нормально, и неясно, при каком его значении малорослого можно считать карликом. Если законно давать гормоны роста ребенку, который находится в нижнем 0,5 процентиле по росту, то почему не предписать его тому, кто находится в пятом процентиле или, если на то пошло, в пятидесятом?8 Генетик Ли Сильвер делает аналогичные заявления о будущей генной инженерии, говоря, что невозможно провести черту между лечением и улучшением объективным образом; “В любом случае генная инженерия будет добавлять к геному ребенка что-то, чего нет в геномах ни одного из его родителей”9.
Хотя действительно в некоторых состояниях не просто отличить патологию от нормы, все же понятие здоровья существует. Как утверждает Леон Касс, существует естественное функционирование организма в целом, которое определяется требованиями эволюционной истории вида, и оно не просто произвольная социальная конструкция10. Мне часто кажется, что утверждать, будто нет разницы между заболеванием и здоровьем, могут только люди, которые никогда не болели: человек, который простудился или сломал ногу, отлично понимает, что с ним что-то неважно.
И даже в случаях, когда граница между здоровьем и болезнью, лечением и улучшением менее ясна, регулирующие органы могут стандартным образом проводить эти различия на практике. Вспомним пример риталина. Как отмечалось в третьей главе, “болезнь”, для лечения которой предназначался риталин, дефицит внимания и гиперактивность (ADHD), скорее всего и не болезнь, а просто ярлык, который мы навешиваем на людей, находящихся в хвосте нормального распределения способностей к сосредоточению и внимательности. На самом деле это классический случай социального конструирования патологии: термина ADHD еще сорок лет назад не было в медицинском лексиконе. И соответственно, нет отчетливой границы между применением риталина с целью лечения и с целью улучшения. На одном конце распределения есть дети, которых каждый назовет настолько гиперактивными, что для них невозможна нормальная жизнь, и трудно будет возразить против их лечения риталином. На другом конце — дети, у которых никаких трудностей с сосредоточением или взаимодействием нет и для которых прием риталина может быть удовольствием, дающим эйфорию, как любой другой амфетамин. Но они будут принимать это лекарство ради улучшения, а не из медицинских соображений, а потому большинство решит, что им следует помешать так поступать. Из-за чего риталин вызывает споры — это из-за детей, находящихся посередине: они подходят под некоторые (но не все) критерии диагноза, указанные в “Руководстве по диагностике и статистике умственных расстройств” для ADHD, и все же семейный врач выписал им это лекарство.
Иными словами, если где-то когда-то существовала сомнительна грань между патологией и здоровьем в диагнозе и между терапией и улучшением в лечении, то это случай ADHD и риталина. Классификация DEA относит риталин к медикаментам Схемы II, которые можно принимать только в лечебных целях по рецепту врача; она запрещает “развлекательные” применения риталина (то есть, можно сказать, в целях улучшения) как амфетамина. И то, что граница между лечением и улучшением недостаточно четкая, не делает различие бессмысленным. Мое глубокое ощущение — что этот препарат в США выписывают избыточно и применяют в ситуациях, когда родителям и учителям следовало бы использовать более традиционные способы занимать детей и формировать их характер. Но существующая система регламентации при всех ее недостатках лучше, чем ситуация, когда риталин был бы либо полностью запрещен, либо продавался на каждом углу как таблетки от кашля.
Законодателям постоянно приходится принимать сложные решения, которые невозможно выдержать в рамках точной теоретической скрупулезности. Что составляет “безопасный” уровень тяжелых металлов в почве или двуокиси серы в воздухе? Как оправдает законодатель снижение уровня какого-то конкретного токсина в питьевой воде с пятидесяти до пяти частей на миллион, если он выигрыш для здоровья выменивает на удорожание услуги? Такие решения всегда противоречивы, но в некотором смысле их легче принимать на практике, чем в теории, Дело в том, что на практике в правильно функционирующей демократической системе люди всегда могут воздействовать на решение законодателей, отстаивая свою точку зрения до тех пор, пока не будет найден компромисс.
Если мы согласны в принципе, что нам нужна возможность проводить красную черту, то не слишком плодотворно будет тратить массу времени на обсуждение, где именно эта черта должна проходить. Как и в других вопросах регулирования, многие из этих решений придется принимать на основе проб и ошибок, и принимать их будут административные ведомства, основываясь на опыте и знаниях, которых у нас сейчас нет. Что важнее — это подумать относительно устройства институтов, которые могут принимать и проводить в жизнь правила, регулирующие, например, использование предимплантационной диагностики и скрининга по медицинским причинам, а не ради усовершенствования детей, и еще о том, как сделать эти институты международными.
Как отмечалось в начале главы, начать надо с законодательства, которое установит правила и учреждения. Это легче сказать, чем сделать: биотехнология — вещь технически сложная и требует много усилий для понимания, тем более что она каждый день меняется, и множество групп с различными интересами тянут в разные стороны. Политические вопросы биотехнологии не подпадают под знакомые политические категории: если человек — консервативный республиканец или социал-демократ левого крыла, из этого не следует очевидно и незамедлительно, как ему голосовать по закону, разрешающему так называемое терапевтическое клонирование или исследование стволовых клеток. По этой причине многие законодатели от вопроса уклоняются, надеясь, что он как-то разрешится без них.
Но в условиях быстрых изменений в технологии воздерживаться от действия — фактически означает принимать решения, легитимизирующие эти изменения. Если законодатели демократического общества уклоняются от своих обязанностей, за них примут решение другие лица и учреждения.
Это тем более верно с учетом особенностей американской политической системы. В прошлом бывали случаи, когда в противоречивых областях социальной политики решения принимали суды, если законодательная власть не умела выработать приемлемых политических правил. В отсутствии действий Конгресса по таким вопросам, как клонирование, понятно, что в какой-то момент у судебной власти может появиться искушение или необходимость заполнить этот разрыв и открыть, например, что клонирование человека или изучение клонирования есть право, защищенное Конституцией. В прошлом это был очень неудачный подход к созданию законов и публичной политике, приводивший к растленной политике в тех вопросах, которые более правильно могли бы решаться законодательно — например, легализация абортов. С другой стороны, если Американский Народ через своих избранных представителей явно выразит свою волю относительно клонирования, вряд ли суды захотят идти против этой воли, открывая новое право.
Если законодательная власть все-таки будет действовать с целью взять под контроль биотехнологию человека, она столкнется с серьезной проблемой: как создать необходимые институты, реализующие принятые решения. Тот же вопрос встал перед Соединенным Штатами и Европейским Сообществом в восьмидесятых годах, когда на сцене появилась сельскохозяйственная биотехнология: доверить новую работу прежним регулирующим органам — или вопросы новых технологий отличаются от прежних настолько, что нужны новые ведомства? В случае Америки администрация Рейгана решила, что сельскохозяйственная биотехнология не составляет настолько радикального прорыва по отношению с прошлым, что требует регулирования на основе процесса, а не продукта. Поэтому было решено оставить регулирование в компетенции существующих ведомств, таких как FDA и ведомство по охране окружающей среды (ЕРА), в рамках власти, данной им статутом. Европейцы же решили ввести регулирование на основе процесса и потому создали новые процедуры регулирования для работы с продуктами биотехнологии.
Сегодня перед такими же вопросами относительно биотехнологии человека стоят все страны. В США было бы возможно оставить полномочия по регулированию в руках существующих институтов, таких как FDA, NIH, или консультативных групп вроде Консультативного комитета по рекомбинантной ДНК (RAC). Разумно было бы проявить консерватизм в создании новых регулирующих структур и уровней бюрократии. С другой стороны, есть не одна причина думать, что создавать новые учреждения для ответа на задачи, выдвигаемые будущей биотехнологической революцией, будет необходимо. Не делать этого — было бы то же самое, что пытаться использовать Межштатную торговую комиссию, в обязанности которой входит надзор за движением грузовиков, для надзора за гражданской авиацией, когда возникла эта отрасль, а не создавать" Федеральную авиационную администрацию.
Давайте сперва рассмотрим случай США. Исходное соображение, что существующие институты США вряд ли окажутся достаточны для регулирования будущей биотехнологии человека, — это вопрос узости их мандатов. Биотехнология человека существенно отличается от биотехнологии сельскохозяйственной хотя бы потому, что она поднимает массу этических вопросов о правах человека и достоинстве человека, никак не являющихся вопросами ГМО. Хотя люди возражают против генетически измененных культур и на почве этики, наиболее серьезные жалобы относятся к возможным негативным последствиям этих культур для здоровья человека и для окружающей среды. И это как раз то, чем должны заниматься существующие регулирующие институты, такие как PDA, EPA и Департамент сельского хозяйства США. Их можно критиковать за неверные стандарты или за недостаточную осторожность, но они не выходят за рамки своего мандата, когда рассматривают генетически измененные пищевые продукты.
Давайте предположим, что Конгресс ввел законодательные различия между применением предимплантационной диагностики и скрининга в лечебных целях и в целях улучшения. FDA не создана для принятия политически важных решений относительно того, когда отбор по таким свойствам, как интеллект и рост, перестает быть лечебным и становится евгеническим, и какие свойства вообще нельзя рассматривать как основу для терапевтических соображений. FDA может не одобрить какую-то процедуру только на основе ее недостаточной эффективности и безопасности, но будет много эффективных и безопасных процедур, которые тем не менее потребуют скрупулезной регламентации. Ограничения мандата FDA очевидны уже сейчас: она заявила о своем праве регулировать клонирование человека на юридически сомнительном основании: клонированный ребенок представляет собой медицинский “продукт”, который попадает в ее юрисдикцию.
Можно, конечно, попытаться исправить положение и расширить устав FDA, но прошлый опыт показывает, что трудно изменить культуру и организацию ведомства, имеющего долгую историю". Не только само ведомство сопротивляется принятию на себя новых обязанностей, но изменение мандата обычно приводит к тому, что старую работу агентство начинает выполнять хуже. Отсюда следует необходимость создать новое ведомство и возложить на него утверждение новых лекарств, процедур и технологий для здоровья человека. Этот новый орган, помимо более широкого мандата, будет иметь и другой кадровый состав. Туда должны войти не только врачи и ученые, составляющие штат FDA и, надзирающие за клиническими испытаниями новых лекарств, но и другие представители общества, готовые выносить суждения о социальных и этических последствиях технологий.
Вторая причина, по которой существующие институты вряд ли будут достаточны для регулирования биотехнологии в дальнейшем, связана с изменениями, которые произошли в ученой среде и биотехническо-фармацевтической отрасли в целом за последние лет тридцать. Был период в начале девяностых годов, когда практически все биомедицинские исследования в США финансировались Институтом здоровья или другим федеральным ведомством. Это значит, что Институт здоровья мог регламентировать эти исследования собственной внутренней властью, как в случае правил, регламентирующих эксперименты на людях. Правительство могло действовать исподволь с помощью комитетов ученых-инсайдеров, таких как RAC, и иметь достаточную уверенность, что никто в США не проводит опасных или этически сомнительных исследований.
Все это теперь уже не так. Хотя федеральное правительство остается самым крупным источником исследовательских фондов, для работ в новых биотехнологиях стали доступны приличные суммы инвестиций частных спонсоров. Сама биотехнологическая промышленность США потратила в 2000 году 11 млрд долларов на исследования, в ней работает 150 000 человек, и масштаб ее вырос вдвое с 1993 года. И действительно, крупно финансируемый государством проект “Геном человека” был переигран в гонке за раскрытие генома частным центром Крейга Вентера “Селера геномикс”. Первые линии стволовых клеток эмбриона вывел Джеймс Томпсон в университете штата Висконсин, используя неправительственные фонды, чтобы не нарушать запрета на федеральное финансирование исследований, которые повреждают эмбрионы. Многие участники семинара, проведенного на двадцать пятой годовщине Азиломарской конференции по рДНК, пришли к выводу, что хотя RAC и выполняла б свое время важные функции, больше она не может отслеживать или контролировать современную индустрию биотехнологии. У нее нет официальной правоохранительной власти, и она может лишь использовать вес своего мнения среди элитной научной общественности. Природа этой общественности со временем тоже изменилась; сегодня намного меньше стало “чистых” исследователей, не имеющих связей в биотехнологической промышленности или коммерческой заинтересованности в определенных технологиях12.
Это значит, что любое новое регулирующее ведомство должно будет иметь не только мандат на регулирование биотехнологии на основаниях более широких, чем эффективность и безопасность, но и обладать уставными полномочиями контроля над любыми исследованиями и разработками, а не только над теми, которые финансируются из федерального бюджета. Такое ведомство, Администрация по оплодотворению и эмбриологии человека, уже было создано для этой цели в Британии. Унификация регулирующих властей в единое новое ведомство положит конец практике обхода ограничений на федеральное финансирование с помощью частных спонсоров и, как можно надеяться, прольет более равномерный свет на весь биотехнологический сектор.
Каковы перспективы США и других стран ввести в действие систему регламентации вроде только что описанной?13 Для создания новых институтов существуют труднопреодолимые политические препятствия, Биотехнологическая отрасль сильно настроена против регламентации (она вообще хотела бы ослабления даже прав FDA), как, в общем и целом, и вся научная общественность. Большинство предпочло бы саморегулирование внутри научной общественности и вне действия формального закона. К этому мнению примыкают группы, отстаивающие интересы пациентов, пожилых людей и других, кому желательна была бы разработка лекарств от различных болезней, и эти группы образуют весьма мощную политическую коалицию.
Но есть причины, по которым биотехнологам следовало бы подумать о том, чтобы поспособствовать принятию должной формальной регламентации биотехнологии человека, даже просто из долгосрочного собственного интереса. Чтобы это понять, достаточно посмотреть, что случилось с сельскохозяйственной биотехнологией — это хороший предметный урок политических волчьих ям на дороге слишком быстро развивающейся новой технологии.
В начале девяностых годов фирма “Монсанто”, ведущий новатор сельскохозяйственной биотехнологией, думала было просить администрацию Буша-старшего о более строгих формальных правилах для генетически измененных продуктов, в том числе обязательной маркировке. При смене высшего руководства эта инициатива была отставлена на том основании, что нет научных свидетельств о риске для здоровья, и фирма ввела в практику ряд новых ГМО, которые были быстро приняты американскими фермами. Но компания не предусмотрела политический протест Европы против ГМО и суровые требования на маркировку, которую ввел в 1997 году Европейский Союз для импортируемых в Европу продуктов14.
“Монсанто” и другие американские фирмы сетовали на европейцев за такую ненаучность и протекционизм, но у Европы хватило рыночной силы, чтобы заставить американских экспортеров соблюдать свои правила. Американские фермеры, не имеющие способов для отделения генетически модифицированных продуктов от обычных, оказались отрезаны от важных рынков экспорта. На это они ответили сокращением после 1997 года посевов генетически измененных культур и обвинили биотехнологическую промышленность в том, что она повела их по неверному пути. Руководство фирмы “Монсанто” поняло, что допустило большую ошибку, не добившись заранее создания приемлемой законодательной среды, а просто заверив потребителей в безопасности своего продукта, хоть в те времена регламентация не казалась необходимой с научной точки зрения.
Историю регламентации фармацевтической промышленности двигали страшные события, такие как история с сульфаниламидным эликсиром и талидомидом. Возможно, для введения регламентации клонирования человека придется подождать рождения ребенка с ужасными уродствами, который станет продуктом неудачной попытки клонирования. Биотехнологической промышленности стоит подумать, что лучше: предусмотреть такие проблемы сейчас и постараться сформулировать систему, которая будет служить ее интересам, гарантируя общественности безопасность и этическую допустимость применения методов биотехнологии, или подождать, пока поднимется общий крик из-за вопиющего несчастного случая или ужасающего эксперимента.
Американский режим начиная с 1776 года строился на основе естественного права. Конституционное правление и власть закона, ограничивая произвол тиранов, защищают те виды свободы, которые присущи людям по природе. Как указал через восемьдесят семь лет Авраам Линкольн, это был еще и режим, преданный положению о всеобщем равенстве людей. Равенство в свободе может существовать только потому, что существует естественное равенство людей; или, если перефразировать более позитивно, факт естественного равенства требует равенства политических прав.
Критики указывают, что Соединенные Штаты никогда не жили соответственно этому идеалу равенства в свободе, а в течение своей истории исключали из этого равенства целые группы. Защитники режима указывают (с моей точки зрения, более правильно), что принцип равенства прав служил причиной постоянного расширения списка тех, кому права предоставлены. Когда было постановлено, что все люди имеют естественные права, в американской политической истории вспыхнул долгий спор о том, кто попадает в этот заколдованный круг “людей”, которых Декларация объявляет равными от рождения. Изначально этот круг не включал женщин, или чернокожих, или белых, не имеющих собственности; но он расширялся медленно и верно, и в свое время их в себя включил.
Однако, признают это участники спора или нет, все они (хотя бы неявно) имеют представление о том, что есть “суть” человека, то есть основание для суждения, должен ли тот или иной индивидуум таковым считаться. Внешне люди выглядят, говорят и действуют весьма отлично друг от друга, и спор во многом вертелся вокруг того, являются ли эти различия чисто условными или корни их лежат в природе.
Современная наука до некоторой степени помогла нам расширить взгляды на то, кого считать человеком, поскольку показала, что наиболее явные различия между людьми условны, а не природны. Там же, где природные различия действительно существуют, как между мужчиной и женщиной, выяснилось, что они касаются качеств, не оказывающих влияния на политические права.
Так что, вопреки плохой репутации, которую концепции вроде естественных прав имеют среди университетских философов, многое в мире нашей политики покоится на существовании устойчивой “сути”, которой мы одарены от природы, или скорее на том факте, что мы верим в существование этой “сути”.
Может быть, мы готовы войти в постчеловеческое будущее, в котором технология даст нам возможность постепенно изменить нашу сущность со временем. Многие приветствуют такую возможность под знаменем человеческой свободы. Они хотят максимально расширить свободу родителей выбирать, каких детей иметь, свободу ученых в исследованиях и свободу предпринимателей использовать технологию для получения прибыли.
Но свобода такого рода будет отличной от всех прочих свобод, ранее доступных людям. Политическая свобода до сих пор означала свободу преследовать те цели, которые наша природа перед нами поставила. Эти цели не определены жестко; природа человека весьма пластична, и у нас огромный диапазон возможностей выбора, совместимых с этой природой. Но она не бесконечно пластична, и элементы, остающиеся постоянными - в частности, наша видоспецифичная гамма эмоциональных реакций, — представляют собой безопасную гавань, которая дает нам возможность соединяться с другими людьми.
Может статься, что мы каким-то образом обречены на этот новый вид свободы или что на следующей стадии эволюции, как некоторые предполагают, мы сознательно возьмемся за наше биологическое строение, а не оставим его в руках слепых сил естественного отбора.
Но если мы на это пойдем, то делать это надо с открытыми глазами. Многие считают, что постчеловеческий мир будет выглядеть совсем как наш — свободный, равный, процветающий, заботливый, сочувственный, — но только с лучшим здравоохранением, большей продолжительностью жизни и, быть может, более высоким уровнем интеллекта.
Однако постчеловеческий мир может оказаться куда более иерархичным и конкурентным, чем наш сегодняшний, а потому полным социальных конфликтов. Это может быть мир, где утрачено будет любое понятие “общечеловеческого”, потому что мы перемешаем гены человека с генами стольких видов, что уже не будем ясно понимать, что же такое человек. Это может оказаться мир, где средний человек будет заживаться далеко за вторую сотню лет, сидя в коляске в доме престарелых и призывая никак не идущую смерть. А может быть, это окажется мягкая тирания вроде описанной в “Дивном новом мире”, где все здоровы и счастливы, но забыли смысл слов “надежда”, “страх” или “борьба”.
Мы не обязаны принимать любое такое будущее ради фальшивого знамени свободы, будь то свобода ничем не ограниченного размножения или свобода беспрепятственного научного исследования. Мы не обязаны считать себя рабами неизбежного технологического прогресса, если этот прогресс не служит человеческим целям. Истинная свобода означает свободу политической общественности защищать ценности, которые ей всего дороже, и именно этой свободой мы должны воспользоваться сегодня по отношению к биотехнологической революции.